ОБЪЕДИНЕННОЕ ГУМАНИТАРНОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВОКАФЕДРА РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ ТАРТУСКОГО УНИВЕРСИТЕТА
о проекте | анонсы | хроника | архив | публикации | антология пушкинистики | lotmaniania tartuensia | з. г. минц
personalia | ruthenia – 10 | сетевые ресурсы | жж-сообщество | независимые проекты на "рутении" | добрые люди | НОВОСТЬ: Ruthenia в Facebook

Пушкинские чтения в Тарту 4: Пушкинская эпоха: Проблемы рефлексии и комментария: Материалы международной конференции.. Тарту: Tartu Ülikooli Kirjastus, 2007. С. 379–395.


ПУШКИНСКАЯ ЭПОХА В КОММЕНТАРИИ
К ТЕКСТАМ М. ЦВЕТАЕВОЙ:
Цветаева и «Грибоедовская Москва»
М. О. Гершензона

РОМАН ВОЙТЕХОВИЧ

Известно, что книга М. О. Гершензона «Грибоедовская Москва» (1913, отдельное изд. 1914) была одной из любимых книг Цветаевой. Мы знаем это со слов Эмиля Миндлина [Воспоминания: 168], и у нас нет причин ему не доверять. Что именно Цветаевой нравилось? Сказалась ли эта любовь в ее творчестве? На эти вопросы мы попытаемся ответить в настоящей заметке, представляющей собой лишь самое первое приближение к теме.

1. Цветаева и Грибоедов

Сразу оговоримся, что любовь к «Грибоедовской Москве» у Цветаевой не распространялась на А. С. Грибоедова. Именно об этом красноречиво свидетельствуют три крылатых фразы из «Горя от ума», составляющие весь грибоедовский слой реминисценций у Цветаевой:

1) Эпиграф к стихотворению «Руку на сердце положа...» (1920):

    Кричали женщины ура
    И в воздух чепчики бросали... [СС1: 539]

Стихотворение целиком приводится также в эссе «Герой труда» [СС4: 44].

2) Эпиграф к главке II «Не смеет быть критиком...» статьи «Поэт о критике» (1925):

    ...не должно сметь
    Свое суждение иметь [СС5: 278].  379 | 380 

3) Выражение «влеченье, род недуга» в письмах к А. В. Бахраху от 20 сентября 1923 г. [СС6: 609] и Л. В. Веприцкой от 9 января 1940 г. [СС7: 667].

Правда, в записи от 4 мая (ст. ст.) 1914 г. Цветаева признает, что «Евгений Онегин» и «Горе от ума» — «вещи гениальные», к тому же вполне ей по силам, но из дальнейшего становится ясно, что речь идет только о национальной славе, хрестоматийности этих произведений: «Возьми я вместо Эллиса какого-н<и>-б<удь> исторического героя, вместо дома в Трехпрудном — какой-н<и>б<удь> терем, или дворец, вместо нас с Асей — какую-н<и>-б<удь> Марину Мнишек, или Шарлотту Кордэ — и вышла бы вещь, признанная гениальной и прогремевшая бы на всю Россию» [ЗК1: 57].

И это при том, что Грибоедова сестры Цветаевы знали, по-видимому, с младенчества. Из воспоминаний Анастасии Цветаевой: «Не раз вспоминала мама смешной случай: она ехала со мной лет трех на конке. На остановке кондуктор крикнул: “Кузнецкий мост!” — “И вецные французы!” — добавила я. Раздался смех пассажиров, оглядывались — взглянуть на младенца, цитировавшего “Горе от ума”» [Цветаева: 11].

Примечательно, однако, что и книга Гершензона, призванная «представить возможно наглядным образом уголок той подлинной, реальной действительности, которую Грибоедов, творчески преображая, изобразил в гениальной комедии» [Гершензон: 28], сравнительно мало внимания уделяет автору «Горя от ума». Фамилия Грибоедов и прилагательное «грибоедовский» встречаются в книге (включая заглавие и примечания) всего лишь сорок три раза. Для сравнения: фамилия Пушкин и прилагательное «пушкинский» встречаются сорок один раз (в обоих случаях речь идет не только об Александрах Сергеевичах).

Грибоедовская Москва у Гершензона — это Москва и Грибоедова, и Пушкина, и Толстого, и Вяземского, и многих других известных и безвестных лиц. Грибоедов оказывается протагонистом в этом ряду только по одной причине: Гершензона интересует прежде всего быт, повседневная жизнь Москвы, ярче всего запечатленная Грибоедовым. Но если быт изображен  380 | 381  «грибоедовский», то эпоха все равно остается «пушкинской».

2. Знакомство с М. О. Гершензоном

Несомненно, на интерес Цветаевой к книге повлиял тот факт, что Цветаева была лично знакома с Гершензоном (1869–1925) и питала к нему уважение и симпатию [Кудрова: 38]. В «Пленном духе» Гершензон упомянут дважды и помещен в пространство «Мусагета»: «А это, что сейчас вот как-то коварно изнизу, а уж через секунду, чуть повернувшись (как осколок в калейдоскопе!), уже отвесно сверху Гершензону возражает, это Андрей Белый» [СС4: 228–229].

Возможно, Цветаева и видела Гершензона на собраниях «Мусагета», но едва ли она могла сделать Асе (Анне Алексеевне) Тургеневой следующее признание: «Я не люблю Вячеслава Иванова, потому что он мне сказал, что мои стихи — выжатый лимон. Чтобы посмотреть, что я на это скажу. А я сказала: “Совершенно верно”. Тогда на меня очень рассердился, сразу разъярился — Гершензон. <...> Вы отлично знаете, что ваши стихи — не выжатый лимон! Зачем же вы смеетесь над Вячеславом Ивановичем — и всеми нами?» [СС4: 231]. Разговор якобы произошел до отъезда Тургеневой и Белого за границу, то есть до 26 ноября 1910 г. по старому стилю.

Конечно, эта стычка с Ивановым не могла состояться в 1910 г., а если бы она состоялась, эхо ее было бы громогласным. С Брюсовым за недостаточно хвалебный отзыв Цветаева расплатилась сполна: мэтр удостоился двух стихотворений, одно убийственней другого, и был нешуточно задет. Трудно вообразить, какие громы и молнии могли вызвать слова о «выжатом лимоне» в 1910 году! Да и кто бы назвал «выжатым» еще только созревающее дарование? Некоторой «истощенностью» от стихов Цветаевой могло повеять только после выхода миниатюрного «Волшебного фонаря» (1912) и выжимки «Из двух книг» (1913).

Вероятнее всего, стычка с Ивановым и заступничество Гершензона имели место в феврале 1915 г. на поэтическом  381 | 382  вечере в доме Жуковских (Д. Е. Жуковского и А. К. Герцык). Поводом послужило то, «что несколько недель там провел со сломанной ногой Николай Бердяев <…> и друзья развлекали его как могли» [Кудрова: 141]. Сохранилось письмо Е. О. Кириенко-Волошиной, известное нам в пересказе И. В. Кудровой: «Председательствовал на вечере Гершензон, но главным экзаменатором и судьей выступал <...> Вячеслав Иванов. Приглашенные молодые поэты, среди которых были и Марина, и Софья Парнок, читали свои стихи. После выступления каждого Вячеслав <...> “изрекал свое суждение-приговор, принимавшиеся всеми молча, без протеста”. <...> Осмелилась вступить в спор <...> только Марина. <...> Ее совершенно не удивляет, сказала она, что ее стихи непонятны Вячеславу, — совершенно так же, как и ей непонятна его поэзия. При этом ей абсолютно безразлично, нравятся Вячеславу ее стихи или нет. Вот если бы Блок не принял и не понял духа ее поэзии, — это совсем не было бы ей безразлично! И даже было бы больно и огорчительно. “Вячеслав, — продолжает свой отчет сыну Елена Оттобальдовна, — по обыкновению ломался, говорил двусмысленные слова и больше всех хвалил Верховского, называя его мэтр impeccable...”» [Там же: 141–142].

Что именно сказал Иванов Цветаевой, неизвестно. В том же году он посвятил строптивой поэтессе стихотворение «Исповедь земле» про убийцу, который срубил березу — свидетельницу его преступления, а потом должен был просить прощения и у небес, и у земли за две погубленные души. Возможно, тем самым Иванов загладил вину: вплоть до «Пленного духа» (1934) Цветаева не жаловалась и не мстила. Но фразу о выжатом лимоне запомнила. Может быть, этот обидный для нее разговор и послужил миной замедленного действия, «взорвавшей» ее «юношескую» манеру (даже манерность отчасти), в результате чего появилась Цветаева 1916 года с ее гимновой поэтикой, очень напоминающей опыты Вяч. Иванова.

Запомнила Цветаева и поступок Гершензона, хотя впоследствии ради красного словца его не пожалела. Весь этот довольно существенный для Цветаевой обмен мнениями в «Пленном духе» преподнесен как текст, скрывающий более  382 | 383  важный подтекст: «Молча: <...> Ася, не выходите замуж за Белого, пусть он один едет в Сицилию и в Египет» [СС4: 231]. В результате о лимоне и Гершензоне забывается: «Марина, — спрашивает Ася, — о чем вы думаете? Замечаю, что я совсем забыла говорить про Гершензона» [Там же: 231]. Разумеется, это чисто риторический прием, характерный для Цветаевой: чтобы вознести на запредельную высоту нечто субъективно важное, нужно «подложить» под него нечто объективно важное, причем важное в предельной степени: в данном случае — полемику двух столпов современной культуры. Еще большую значительность этой высоте придает память о «Переписке из двух углов» Гершензона и Иванова: спор о «лимоне» — это только малая часть великой полемики.

Цветаева запомнила Гершензона в роли «спасителя утопающих», которая ему вообще была свойственна, но, скорее всего, знакомство с Гершензоном было шапочным, поскольку А. И. Цветаева познакомилась с ним только в 1921 г., когда Гершензон и Бердяев устраивали ее в Союз писателей.

Сочувственное упоминание Гершензона возникает в цветаевском «Цветнике» (1925), собранном из сомнительных, с точки зрения Цветаевой, высказываний Г. Адамовича, в том числе, и о «Переписке из двух углов». По мнению Цветаевой, сказать плохое о Гершензоне — значит выставить себя на посмешище, поэтому следующее высказывание Адамовича помещено без всякого комментария: «Когда читаешь “Переписку” Вячеслава Иванова с Гершензоном, этот аристократизм, эта незыблемость ивановской мысли становятся вполне очевидными. Гершензон вьется, змеится, бьется вокруг нее, всячески подкапывается, но внутрь не проникает. Кроме того, не ясно ли, что в этой книге мелодия дана и все время ведется Вячеславом Ивановым, Гершензону же остается только аккомпанемент, да и то по нотам Шестова» [CC5: 303].

Возможно, на оценку мнения Адамовича повлиял и факт смерти писателя. В эссе «Герой труда» (1925) собственную глупость обнажает импресарио вечера поэтесс: «А черт бы ее взял — женскую поэзыю! Никакого сбора! Одни курсанты да экскурсанты. Говорыл я В<алерию> Я<ковлеви>чу, а он:  383 | 384  “женская лырыка, женская лырыка...” Вот тебе и лырыка, — помещение да освещение! Это физический импресарио вошел, устроитель вечера, восточный, на “идзе”. (Ему, кстати, принадлежит всю Москву облетевшая тогда оценка ныне покойного писателя Гершензона, после одного, убыточного для него, идзе, выступления последнего: “Как мог я думать, что Союз Писателей выпустят такого дурака?!”» [CC4: 48].

Знакомство с Гершензоном — лучшая рекомендация. 5 августа 1936 г. Цветаева пишет В. В. Рудневу о своей знакомой: «Письма оттуда — замечательные: в них говорит — эпоха. <...> Писавшая их — большой друг Гершензона и некоторых еще ныне здравствующих писателей» [Руднев: 106].

3. «Грибоедовская Москва» как путеводитель

Когда «Грибоедовская Москва» была прочитана Цветаевой, не совсем ясно. Вышла она в 1913–1914 годах (сперва в журнале «Голос минувшего» № 11–12 за 1913 г.), а Э. Миндлин познакомился с Цветаевой уже в начале 20-х годов. Из рассказа мемуариста следует, что книга могла служить чем-то вроде «путеводителя» по литературным местам: «Цветаева всерьез взялась знакомить меня с Москвой. Мало было одних прогулок.
     #151; Пойдем поищем грибоедовскую Москву.
     Я и не сразу понял — какую это “грибоедовскую” Москву искать. Почему искать ее надо в Алиной комнате, самой большой в квартире? <...> Цветаева принялась разгребать вывалившиеся из шкафа книги и наконец наткнулась на цель своих книжных розысков. Это была нынче почти забытая прекрасная книга М. О. Гершензона “Грибоедовская Москва”, ценимая Мариной Цветаевой. <...> И, протягивая мне “Грибоедовскую Москву” Гершензона, потребовала, чтобы сначала я прочитал эту книгу дома, а после с книгой в руках обошел все места Москвы, осмотрел все улицы, дома и усадьбы, описанные или лишь названные на страницах труда Гершензона» [Воспоминания: 168–169].

Надо сказать, что как путеводитель книга Гершензона абсолютно бесполезна. Адресов в ней практически нет. Описан  384 | 385  только один единственный дом — главной героини книги. Упомянуты Тверской бульвар, Страстной монастырь, может быть, еще что-то, но крайне скудно. Цветаева вообще не увлекалась краеведением и довольно плохо знала московскую историю и топографию, хотя и считала себя знатоком московской души. Вот довольно показательная запись от 23 июля 1919 г.: «Недавно вечером, гуляя с Шарлем <...> возле Храма Христа Спасителя <...> Узнаю от него, что полукруглые медальоны на церквах, к<отор>ые я обожаю, называются кокошниками и что в Москве был когда-то Вшивый ряд, — брадобреи брили и стригли и не убирали волос. (Дрожу от мысли, каково было упасть туда лицом!)
     Я знаю душу Москвы, но не знаю ее тела. Я вообще наклонна к этому, но сейчас — по отношению к Москве — это грех.
     Идя рядом с Шарлем, вспоминаю С<ережу>, как он называл мне все дома в переулках (д<ом> Герцена, дома, где бывал Пушкин и т.д.) и все церкви в Кремле и Замоскворечье» [ЗК1: 366–367]. Из этого признания следует, что до замужества Цветаева даже Кремля толком не знала. Зато потом «дарила» дочери и многим другим Москву, подаренную ей Сергеем Эфроном, а также загадочным Шарлем, о котором известно, что он «еврей — из хороших — патриот всех стран» [Там же].

4. Мария Ивановна Римская-Корсакова
как «душа» Москвы

Но если в «Грибоедовской Москве» нет «тела» Москвы, то есть в ней, по крайней мере, «душа», и душу эту воплощает Мария Ивановна Римская-Корсакова, которой собственно книга и посвящена.

М. И. Римская-Корсакова (1764 или 1765–1832), урожденная Наумова — известная московская барыня, мать трех сыновей и пяти дочерей, гостеприимная хозяйка и яркая представительница общественного быта своей эпохи. В ее доме напротив Страстного монастыря нередко бывал Грибоедов, а один из сыновей Марии Ивановны, Сергей Александрович, по московскому  385 | 386  преданию, стал прототипом грибоедовского Скалозуба. Он был женат на Софье Алексеевне Грибоедовой, кузине писателя, которую считали возможным прототипом Софьи Фамусовой (за особняком Римских-Корсаковых даже закрепилось прозвище «дома Фамусова»). Кроме того, Александра Александровна Римская-Корсакова должна была стать прототипом главной героини неосуществленного «Романа на Кавказских водах» (1831) Пушкина. Полагают также, что ей посвящена строфа LII в седьмой главе «Евгения Онегина». Как показал Гершензон, семья Римских-Корсаковых была тесно связана с прототипами «Войны и мира» Толстого, а один из внуков Марии Ивановны, Николай Сергеевич, под именем Егорушки Корсунского «попал» в «Анну Каренину» [Гершензон: 104].

Что из всего этого знала Цветаева, сказать трудно, но мы предполагаем, что для нее привлекательным оказался сам человеческий тип Римской-Корсаковой, который она могла ощущать как родственный. К чему побуждало уже имя-отчество Римской-Корсаковой, которое звучит, как русифицированный вариант имени-отчества Цветаевой. Наверняка, имя Марина и выбиралось по сходству с именем Мария — так звали мать Цветаевой, а саму Цветаеву в детстве звали Маруся. Не случайно это имя (Маруся) носит и главная героиня поэмы «Молодец», с которой Цветаева себя отождествляла: «Ведь я сама — Маруся...» [CC6: 249]. А в «Пленном духе» Ася Тургенева переспрашивает: «А вы действительно Марина, а не Мария?» [CC4: 230]. В то же время настоящее имя Цветаевой — Марина — римское, что как бы отсылает (в данном контексте) к фамилии Римской-Корсаковой.

И Цветаева, и Римская-Корсакова — страстные любительницы писать письма. Цветаеву должно было подкупить то, что книга Гершензона — не сухой научный труд (рецензенты все как один отмечали ее художественность; Гершензон и сам сравнивал свою книгу с романом, правда, из подлинной, а не вымышленной жизни), а своего рода эпистолярный роман. По письмам Марии Ивановны Гершензон и восстанавливает ушедший московский быт. Цветаева, в свою очередь, не только писала  386 | 387  письма без устали, но и имела особое пристрастие к эпистолярной женской литературе — к «Письмам португальской монахини», к романизированной переписке Беттины фон Арним и т.п. Известно, что она переписывалась «из двух углов» даже с собственной малолетней дочерью, а в ее литературном наследии заметное место занимают как поэтические, так и прозаические произведения с ярко выраженной «эпистолярностью»: поэмы «С моря», «Новогоднее», эссе “Lettre à l’Amazone” и повесть “Neuf lettres avec une dixième retenue et une onzième recue” (в русском переводе известная как «Флорентийские ночи»).

Цветаева чрезвычайно высоко ценила острое слово, считала себя мастером словесной дуэли и афоризма, называла самыми любимыми вещами в мире песню и формулу [CC4: 527]. К ней вполне применима характеристика, данная Гершензоном Римской-Корсаковой: «А как она бойка на язык! Ее письма так и пестрят меткими словами и сочными характеристиками» [Гершензон: 74].

Цветаева также увлеченно вела дневники. Письма Римской-Корсаковой тоже своего рода «дневник»: «Марья Ивановна писала [сыну] Грише по 2, по 3 и 4 раза в неделю; а привычка ее была писать ему наподобие дневника, т.е. подробно рассказывать весь свой день и предшествующие два или три дня, от того часа, на котором она оборвала предыдущее письмо,— час за часом с утра до вечера, и обычно с пересказом разговоров, которые она вела, новостей, которые слышала, и своих впечатлений» [Там же: 62].

Знаменитая цветаевская «безмерность» в быту нередко оборачивалась забвением приличий. Так, едва познакомившись с В. В. Розановым, она просит его похлопотать за своего супруга перед директором гимназии, в которой С. Я. Эфрон сдает экзамены. Похожим образом ведет себя и Римская-Корсакова: она может запросто, уезжая за границу, написать царю, препоручив ему заботу о своих сыновьях: «Она сама хорошо понимала, что ее поступок нахален, но соблазн был силен: два года назад царская семья обошлась с нею так милостиво...» [Там же: 88].  387 | 388 

Цветаевой наверняка импонировала нерасчетливость Римской-Корсаковой, доходившая до известного авантюризма: чтобы поехать за границу, она продает целый дом, и все же умудряется наделать долгов и вернуться, «не уплатив долга ни Орлову, ни Поггенполю, а с последнего банкир еще долго спустя требовал уплаты, потому что Марья Ивановна и в Москве не захотела платить, когда банкир прислал сюда ее вексель для взыскания» [Гершензон: 89]. У нее «2500 душ мужского пола <...>, — доходы немалые, но живет она не по средствам, “уж очень размашисто”» [Там же: 66]. «“Я такая дура, как что положу в голову, так вынь да положь” <...> Ей ничего не стоит, имея одну темно-серую лошадь с черной гривой, остановить на улице карету, в которой запряжена точно такая же лошадь, и спросить господина, сидящего в карете, не продаст ли он ей лошадь» [Там же: 73].

Имея гораздо более скромные средства, Цветаева фактически вела себя так же: «Согреть чужому ужин — / Жилье свое спалю» [CC1: 562]. При этом могла украсть там, где было достаточно просто попросить [CC4: 522]. Это объяснялось, в частности, и «дьявольской гордостью», которую Цветаева в себе находила. То же свойство присуще и Римской-Корсаковой: если в театре отменяется спектакль, она непременно явится, чтобы передать директору, что он дурак, и, отъезжая, величественно пояснить: «Я — Марья Ивановна Римская-Корсакова» [Гершензон: 74].

В жизни Цветаевой было множество авантюр, но не так уж много «романных» приключений, однако это было именно то, чего так страстно желала ее душа, особенно в юности. Закономерно, что главные герои ее ранней драматургии — знаменитые авантюристы XVIII в.: Казанова и Лозен. Римская-Корсакова также склонна к авантюрам, и с приключениями ей повезло: на Кавказе «на нее напали горцы и ограбили до рубашки; потом какой-то мирной князь, уже немолодой <...>, пытался увезти [дочь] Сашу» [Там же: 100].

Римская-Корсакова, по-видимому, воплощала собой одну из привлекательных для Цветаевой ролей. П. А. Вяземский писал о ней: «Она жила, что называется, открытым домом, давала  388 | 389  часто обеды, вечера, балы, маскарады, разные увеселения, зимою санные катанья за городом, импровизированные завтраки... Красавицы-дочери ее, и особенно одна из них, намеками воспетая Пушкины в Онегине, были душою и прелестью этих собраний. Сама Мария Ивановна была тип московской барыни в хорошем и лучшем значении этого слова» [Гершензон: 30].

Цветаева в определенной степени ориентировалась на этот тип, имея к тому, по-видимому, врожденные склонности, как мы старались показать выше. Этот тип наложил свой отпечаток и на «московскую» поэтику Цветаевой, и на образ ее лирической героини в его «московском» изводе. Доминанта этого образа — стихийность и щедрая нерасчетливость. Д. П. Святополк-Мирский писал о ней в 1922 г.: «...она одна из самых пленительных и прекрасных личностей в современной нашей поэзии. Москвичка с головы до ног. Московская непосредственность, Московская сердечность, Московская (сказать ли?) распущенность в каждом движении ее стиха» [Критика: 78]. Ему вторит Г. Адамович: «У Цветаевой нет никакой выдержки: она пишет очень много, ничего не вынашивает, ничего не обдумывает, ничем не брезгует. <...> Пушкин писал жене: “Если будешь держать себя московской барышней, ей-ей разведусь” <...> В Цветаевой очень много московской барышни» [Там же: 183].

5. Дух веселья

Гершензон был очарован «грибоедовской» эпохой: «Как я завидовал людям 20-х и 30-х годов, с каким ненасытным упоением рассматривал картины, в которых изображался их уютный и неторопливый быт! <...> не отсюда ли и это магическое обаяние Пушкина для меня, как вечно живого отзвука того потерянного рая!» [Гершензон: 21]. Такое восприятие невольно приводило к идеализации описываемой эпохи, что даже выражалось в некотором редакторском произволе: стилистической правке, монтажу фрагментов из разных писем и т.д.  389 | 390 

«Грибоедовская Москва» как хронотоп — баснословное и райское по беспечности время и место: «То было время, когда редко хворали, когда мало думали, но много и беззаботно веселились, когда размеры аппетита определялись шутливой поговоркой, что гусь — глупая птица: на двоих мало, а одному стыдно» [Гершензон: 31]. Смерть здесь часто наступает от обжорства: когда у сына Римской-Корсаковой умер кучер, она недоумевала: «Странно мне, как же. Петрушка — и умер! Верно, объелся» [Там же: 72]. Но это удел второстепенных персонажей. Сыновья Марии Ивановны — герои Бородинского сражения: «Все ее дети были рослые и красавцы, в отца и мать, а дочери славились бархатными глазами. <...> 26-го августа при Бородине пал ее первенец. В этом бою участвовали оба ее старших сына; второй, Григорий, остался невредим и позднее получил за этот день Владимира 4-й степени, а Павел, богатырь ростом и силою, участник Аустерлицкого боя, занесенный своей лошадью в гущу врагов, долго отбивался один и уложил палашом несколько человек, пока наконец — как рассказывали позже французские офицеры — выстрел из карабина не скосил его; тело его не было найдено» [Там же: 33].

Разумеется, это горе, но в «Грибоедовской Москве» горе не может быть долгим. Показательны строки о нижегородской «эмиграции»: «...Все были более или менее удручены гибелью Москвы и собственными потерями, многие семьи тревожились за участь мужей, сыновей или братьев, стоявших под огнем, но привычное московское легкомыслие брало верх, и вскоре здесь развернулась та же веселая и шумная жизнь, которую на время прервала невзгода...» [Там же: 33]. И после войны «зимние сезоны 1814 и 1815 годов в Москве были даже шумнее и веселее сезонов 1810 и 11-го годов. Бал следовал за балом без передышки, а в промежутках — всевозможные завтраки, катанья, детские утра и пр. <...> Удрученная заботами о Грише, Марья Ивановна нисколько не отставала от этого веселого общества» [Там же: 59–60].

Складывается впечатление, что дух беззаботного веселья именно со страниц книги Гершензона попал в стихотворение «Генералам двенадцатого года». Но это маловероятно, поскольку  390 | 391  стихотворение написано 26 декабря 1913 г., то есть в лучшем случае это мгновенный отклик на журнальную публикацию (отдельно книга вышла только в 1914 г.).

Стихотворение Цветаевой было напечатано только в 1915 г., как раз накануне спора о «лимоне». Хотя бы риторически нельзя не задаться вопросом: что бы сказал о нем М. О. Гершензон? Мы полагаем, что он одобрил бы следующие ключевые слова в описании людей 1812 года (выделены нами курсивом):

    Вы, чьи широкие шинели
    Напоминали паруса,
    Чьи шпоры весело звенели
    И голоса,
    <...>
    Одним ожесточеньем воли
    Вы брали сердце и скалу, —
    Цари на каждом бранном поле
    И на балу.
    <...>
    Три сотни побеждало — трое!
    Лишь мертвый не вставал с земли.
    Вы были дети и герои,
    Вы все могли!
    <...>
    Вы побеждали и любили
    Любовь и сабли острие —
    И весело переходили
    В небытие
                         [CC1: 193–195].

Едва ли «Грибоедовская Москва» повлияла на этот текст в момент его создания, но она должна была укрепить Цветаеву в ощущении правильности изображения «духа времени» и уже одним этим завоевать расположение автора стихотворения.

6. Сватовство

Цветаева, как известно, представлялась иногда чуть ли не столбовой дворянкой и «хозяйкой» Москвы (отсюда топос  391 | 392  «дарения Москвы» в ее стихах), хотя предки ее не были ни москвичами, ни дворянами (по крайней мере, со стороны отца). Думается, книга Гершензона сыграла определенную роль в формировании этой цветаевской маски. Возможно, образ М. И. Римской-Корсаковой отпечатался и в стихотворном диптихе «Бабушка» (1919). Главная героиня цикла чрезвычайно весела, входит в вопросы выбора жениха для внучки и чуть ли не соперничает с нею.

Поиск подходящих женихов для дочерей и связанные с этим треволненья — одна из основных линий в описании жизни М. И. Римской-Корсаковой. Особенно драматична история красавицы Наташи (прозванной Пенелопой), которую никак не удавалось выдать замуж. То Марии Ивановне не нравятся женихи: «Вот трое почти вдруг, один одного хуже» [Гершензон: 76]. То она увлечена каким-нибудь кандидатом настолько, что сама уже в него влюбляется: «“Дуняшка мне говорит: М. И., вы, право, больше влюблены в него <Самойлова>, чем Саша”, и она кается: “Признаюсь тебе в моей слабости к нему: ну, страх люблю. Впрочем, это не новое: Акинфиев не дал мне времени в себя влюбиться, а Волков, Ржевский — в обоих так вляпалась, что по уши”» [Там же: 96]. Ср. у Цветаевой:

    Когда я буду бабушкой —
    Седой каргою с трубкою! —
    И внучка, в полночь крадучись,
    Шепнет, взметнувши юбками:
    «Koгo, скажите, бабушка,
    Мне взять из семерых?» —
    Я опрокину лавочку,
    Я закружусь, как вихрь.
    Мать: «Ни стыда, ни совести!
    И в гроб пойдет пляша!»
    А я-то: «На здоровьице!
    Знать, в бабушку пошла!»
    <...>
    Ни ночки даром проспанной:
    Все в райском во саду!»
    — «А как же, бабка, Господу  392 | 393 
    Предстанешь на суду?»
    «Свистят скворцы в скворешнице,
    Весна-то — глянь! — бела...
    Скажу: — Родимый, — грешница!
    Счастливая была!
                              [CC1: 477–478]

Примечательно то, как в последних строках на образ веселой бабушки неожиданно и в то же время органично накладываются метрико-тематические реминисценции «Зеленого шума» Н. А. Некрасова (3-ст. ямб с чередованием дактилических и мужских окончаний; мотивы суда/прощения, весны, пробуждающейся и звучащей природы; обилие свистящих–шипящих фонем; фонетико-морфологическое сходство дактилических окончаний с соответствующими некрасовскими), как бы намекая: этот грех простится.

Тип дочерей Римской-Корсаковой, Саши и Наташи, возможно, совместился в сознании Цветаевой с образом Наташи Ростовой, а влюбленность Пушкина в Сашу Римскую-Корсакову, которая не побоялась ночью сходить на кладбище, возможно, отразилась в эссе «Мои службы». Цветаева пишет о Наташе Ростовой как будто сквозь призму этого типа: «Мой розовый райский дворянский Институт! Покружив, набредаю на спуск в кухню: схождение Богородицы в ад или Орфея в Аид. Каменные, человеческой ногой протертые плиты. <...> Ну и поработали же крепостные ноги! И подумать только, что в домашней самодельной обуви! <...> Наташа Ростова! Вы сюда не ходили? Моя бальная Психея! Почему не вы — потом, когда-то — встретили Пушкина? <...> Это было бы так. Он приехал бы в гости. Вы, наслышанная про поэта и арапа, пестроватым личиком вынырнули бы — и чем-то насмешенная, и чем-то уже пронзенная... Ах, взмах розового платья о колонну! Захлестнута колонна райской пеной! И ваша — Афродиты, Наташи, Психеи — по крепостным скользящим плитам — лирическая стопа!
     — Впрочем, вы просто по ним пролетали за хлебом на кухню!  393 | 394 
     Но всему конец: и Наташе, и крепостному праву, и лестнице» [CC4: 457].

В этом отрывке любопытно педалирование мотива «крепостного права». Само понятие «Грибоедовской Москвы» Гершензон тесно увязывал с крепостничеством: «Но еще долго после смерти Марьи Ивановны в ее доме против Страстного монастыря витал ее беззаботный, веселый дух. <...> грибоедовская Москва, как сказано, осталась почти неизменной вплоть до Крымской войны или, может быть, даже до отмены крепостного права» [Гершензон: 104]. «На злачной почве крепостного труда пышно-махровым цветом разрослась эта грешная жизнь, эта пустая жизнь, которую я изображал здесь. Не бросим камня в Марью Ивановну: виновна ли она в том, что она не знала? Но отрадно думать, что ее век прошел» [Там же: 105–106].

Цветаева, которая после революции готова была быть крепостной у Ноздрева [ЗК1: 374], может быть и не согласилась бы с мнением Гершензона. Ей понятнее было то грустное любование, с которым Гершензон писал о письме Варвары, безвременно погибшей от чахотки дочери Марии Ивановны: «Это письмо ее к брату женственно-нежно в своей задушевной грусти и шутке, даже в самом почерке, который необыкновенно красив. И вот все, что осталось от ее земного существа, один этот листок! Но в нем она еще и теперь жива, в нем не остыла живая теплота ее чувства. Разве это не чудо? <...> Поэтому все золото, какое есть на земле, не может уравновесить цену этого бедного листка почтовой бумаги, бережно несущего чрез века бессмертную жизнь сознания. Те прекрасные глаза закрылись сто лет назад, но их бархатный взгляд все светит нам, как лучи давно угасших звезд» [Гершензон: 39]. Достаточно открыть предисловие к сборнику Цветаевой «Из двух книг», чтобы понять, насколько эта мысль была близка Цветаевой.

Гершензон писал о Римской-Корсаковой: «Ее лицо так характерно в своей непринужденной выразительности, и вместе так ярко-типично, что она кажется скорее художественным образом, нежели единичной личностью. Между тем она действительно жила, ее дом в Москве поныне цел, и многие из наших  394 | 395  знакомых не раз с улыбкою слушали ее бойкую и умную речь, в том числе сам Пушкин» [Гершензон: 30]. Неудивительно, Цветаева была готова отправить Эмиля Миндлина на поиски этого дома и сама находилась под обаянием этой личности, причем — не без последствий для своего творчества. И думается, что эти последствия были даже шире, чем нам удалось представить.

ЛИТЕРАТУРА

Гершензон: Гершензон М. О. Грибоедовская Москва: П. Я. Чаадаев: Очерки прошлого / Сост., предисл., примеч. В. Ю. Проскуриной. М., 1989.

Кудрова: Кудрова И. Путь комет: Жизнь Марины Цветаевой. СПб., 2002.

Воспоминания: Марина Цветаева в воспоминаниях современников: В 3 т. М., 2002. Т. 1.

Руднев: Цветаева М., Руднев В. Надеюсь — сговоримся легко: Письма 1933–1937 годов. М., 2005.

Критика: Марина Цветаева в критике современников: В 2 ч. М., 2003. Ч. 1: 1910–1941 годы. Родство и чуждость.

ЗК1–2: Цветаева М. И. Неизданное. Записные книжки: В 2 т. / Сост., подгот. текста, предисл. и примеч. Е. Б. Коркиной и М. Г. Крутиковой. М., 2000–2001.

СС1–7: Цветаева М. И. Собр. соч.: В 7 т. / Сост., подгот. текста и коммент. А. А. Саакянц и Л. А. Мнухина. М., 1994–1995.

Цветаева: Цветаева А. И. Воспоминания. М., 2002.


Дата публикации на Ruthenia 27.02.2008.
personalia | ruthenia – 10 | сетевые ресурсы | жж-сообщество | независимые проекты на "рутении" | добрые люди | НОВОСТЬ: Ruthenia в Facebook
о проекте | анонсы | хроника | архив | публикации | антология пушкинистики | lotmaniania tartuensia | з. г. минц

© 1999 - 2013 RUTHENIA

- Designed by -
Web-Мастерская – студия веб-дизайна