ОБЪЕДИНЕННОЕ ГУМАНИТАРНОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВОКАФЕДРА РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ ТАРТУСКОГО УНИВЕРСИТЕТА
о проекте | анонсы | хроника | архив | публикации | антология пушкинистики | lotmaniania tartuensia | з. г. минц
personalia | ruthenia – 10 | сетевые ресурсы | жж-сообщество | независимые проекты на "рутении" | добрые люди | НОВОСТЬ: Ruthenia в Facebook

ГЛАВА III

ОТКАЗ ОТ «ЛИЧНОЙ» БИОГРАФИИ В ПОЛЬЗУ ТВОРЧЕСТВА.
СЛАВА И ПРИЗНАНИЕ (1812–1814 годы)
*

Первая половина 1810-х годов стала для Жуковского временем наиболее широкого и бесспорного признания среди читателей и литераторов. Начало реакции литературных кругов на его популярность отмечено постановкой комедии «Липецкие воды» (1815), второй ступенью стало основание «Арзамасского общества безвестных людей». С середины 1810-х роль Жуковского в движении русской литературы становится предметом постоянных дискуссий.

§ 1. Творчество как «замена счастию» и «служение»

В 1812–1814 годах поэт переживает заметный творческий подъем. Его начало связано с окончательным самоопределением Жуковского как писателя. Работа по самообразованию имела для него целью не только личное совершенствование, но и подготовку к профессиональному признанию. Выше мы приводили отрывок из дневника Жуковского 1805 года о планах на будущее [Жуковский 1902: XII, 121]. В начале 1810-х его планы гораздо более определенны: теперь непосредственной целью становится завоевание своего — и довольно высокого — места в словесности. Уточняет Жуковский и понимание «авторства». Он пишет об этом А. И. Тургеневу, который становится его другом и в определенной мере «заместителем» Андрея Тургенева — «вождем» и нравственным руководителем1; в письме от 7 ноября 1810 года Жуковский излагает свое нынешнее кредо и описывает дальнейшие планы:

    «Владимир» <задуманная и ненаписанная эпическая поэма. — Т. Ф.> будет моим фаросом; но чтобы плыть прямо и безопасно при свете этого фароса, надобно научиться искусству мореплавания. Вот что я теперь и делаю. Ах, брат и друг, сколько погибло времени! Вся моя прошедшая жизнь покрыта каким-то туманом недеятельности душевной, который ничего не дает мне различить в ней. Причина этой недеятельности тебе известна. <…> Если романическая любовь может спасать душу от порчи, за то она уничтожает в ней и деятельность, привлекая ее к одному предмету, который удаляет ее от всех других. Этот один убийственный предмет, как царь, сидел в душе моей по сие время. Но теперешняя моя деятельность, наполнив душу мою (или, лучше сказать, начиная наполнять), избавляет ее от вредного постояльца. Если бы он ушел сам, не уступивши места своего другому, то душа могла бы угаснуть; но теперь она только переменила свое направление и, признаться, к совершенной своей выгоде2.

Он отказывается от поисков личного счастья ради «деятельности», которая в этом случае обозначает литературную деятельность. Литература трактуется как средство самовоспитания и преодоления душевного неустройства:

    Что, если предпринятая мною деятельность будет безплодна? Но в этом случае надобно забывать будущее неверное, а только возможное: настоящая минута труда уже сама по себе есть плод прекрасный. Так, милый друг, деятельность и предмет ея польза — вот что меня теперь одушевляет. <…> В «Вестник» буду посылать переводы, ибо это необходимо для кармана3. Между тем, чтобы не раззнакомиться с Музами, буду делать минутные набеги на Парнасскую область, с тем однако, чтобы со временем занять в ней выгодное место, поближе к Храму Славы. Три года будут посвящены труду приготовительному, необходимому, тяжелому, но услаждаемому высокою мыслию быть прямо тем, что должно. Авторство почитаю службою отечеству, в которой надобно быть или отличным, или презренным: промежутка нет4.

Сходные планы Жуковский уже описывал в своем дневнике в 1805 (см. об этом главу II настоящей работы). Там, однако, литература представлена только как средство достижения экономической независимости, как занятие на досуге, которое может доставить автору и некоторый достаток (ср.: «В продолжение четырех лет издания журнала могу скопить и отложить тысячи четыре [заплатя и долг], которыя с моим теперешним капиталом составят 11 тысяч; отдав их в Воспитательный дом, буду получать 500 рублей годового дохода, верного, чистого, к которому всякий год могу присоединять работою 500 рублей» [Жуковский 1902: XII, 121]). О высоком смысле литературной деятельности в то время молодой поэт так пристально не размышлял.

Авторство как служение подразумевает «серьезную» литературную деятельность. Процитированные нами высказывания Жуковского относятся к его работе над подготовкой эпической поэмы «Владимир», которая должна стать chef d’oeuvre писателя, согласно мнению его самого и его друзей. Место в «Храме Славы» обеспечит именно поэма, а не «приемыши»-баллады. О них автор упоминает в конце письма, резко меняя при этом тон:

    Между прочим скажу тебе, чтобы поджечь твое любопытство, что у меня почти готова еще баллада, которой главное действующее лицо диавол, которая вдвое длиннее Людмилы, и гораздо ея лучше. И этот диавол посвящен будет милой переписчице, которая сама некоторым образом по своей обольстительности — диавол5.

Из цитируемого отрывка мы можем заключить, что Жуковский разделяет свое творчество на прагматически различающиеся сферы. Условно говоря, это произведения «для себя и друзей» и произведения «для потомства». К первому разряду можно отнести всю так называемую «домашнюю поэзию», балладу, дружеское послание; второй менее определен в жанровом отношении: это «крупные» жанры — поэма, драма, но также элегия, «высокое» послание и др. Зачастую принадлежность произведения к числу «домашних» или предназначенных «для потомства» определяется контекстом; так, в письме 1814 года к Александру Тургеневу Жуковский именует «дрянью» практически все свои стихотворения — кроме послания «Императору Александру», которое для поэта чрезвычайно важно. Решающим является авторское отнесение текста к одной из групп, обусловленное замыслом, а не жанровой принадлежностью.

В начале 1810-х в автоконцепции творчества Жуковского происходят очередные сдвиги. Прежде всего это связано со специфическим признанием «Певца во стане русских воинов»; ср. позднейшее высказывание К. К. Зейдлица:

    Всеобщее убеждение, что скоро настанет конец бедствиям отчества, укрепляло дух низших и высших чинов.

    Таково было нравственное следствие отступления Кутузова, поэтическим памятником которого была «Песнь во стане русских воинов». Она и в этом значении важна для потомства. Мы слышим в ней не только мысли и вдохновение поэта, но и отголосок ожиданий, понятий и надежд русской армии и народного ополчения. Поэт выразил их вдохновенными словами6.

«Певцу во стане…» современники придавали не только поэтическое, но и социально-идеологическое значение. Автоописания участников войны с Наполеоном (непосредственные и мемуарные) кодировались формулами «Певца…». Благодаря этому текст был признан конгениальным «русской славе 1812 года».

Сам поэт и ближайший круг его друзей осознают, что теперь он может занять высокое место на «российском Парнасе»: «Певец…» выдвигает Жуковского на ведущие позиции в литературе. Жуковский считает себя — как минимум, в ближайшем будущем — способным занять место «первого поэта».

Эта «должность» для Жуковского привлекательна еще и тем, что ради нее, как он считает, необходимо отказаться от всего личного, «мешающего», целиком посвятить себя служению отечеству на ниве словесности. Отказ же от личного тем более желателен, что личные, семейные обстоятельства складываются в начале 1810-х для поэта самым печальным образом. Скандал с исполнением романса «Пловец» на стихи Жуковского (август 1812) становится поводом для его ухода в ополчение. Возвращение в 1814 году не изменило ситуации — Е. А. Протасова окончательно отказывает Жуковскому в руке дочери, появление в доме Протасовых А. Ф. Воейкова только ухудшает положение. Поэтому литературные занятия представляются спасительными; 1 декабря 1814 Жуковский пишет А. И. Тургеневу из Долбино:

    Прошедшие октябрь и ноябрь были для меня плодородны. Я написал пропасть стихов; написал их столько, сколько силы стихотворные могут вынести. Всегда так писать невозможно: ухлопаешь себя по пустому. А почти так всегда писать можно и должно. Жизнь мне изменяет; уцепился за бессмертие! <курсив наш. — Т. Ф.> Я об нем думаю, как о любовнице; быть стихотворцем во всем смысле этого слова — прекрасная мысль! Может быть, и гордая мысль! Но разве надобно иметь перед собою цель низкую? Писать так, чтобы говорить сердцу и возвышать его; а между тем, пока живешь, жить, думать, чувствовать и пр., как пишешь [Жуковский 1902: XII, 96].

Биография в этот момент замещается для писателя творчеством (жизнь vs. бессмертие)7. Выражение «Жизнь и поэзия — одно» получает в таком контексте и дополнительный смысл: поэзия может и заменить жизнь, стать «альтернативой» реальной душевной жизни.

§ 2. Между «Певцом во стане…» и посланием «Императору Александру»

Письмо Жуковского, процитированное нами, относится к периоду, который исследователи называют «Долбинской осенью». С октября по декабрь 1814 года поэт создает около тридцати произведений. В их число входят послания к Вяземскому и В. Л. Пушкину, баллады «Варвик», «Алина и Альсим», «Эльвина и Эдвин», «Эолова арфа» и другие, стихотворения «К самому себе», «Библия», «Мотылек», «Тульская карусель», миниатюры и шуточные стихотворения. Закончена баллада «Ахилл», задуман «Вадим», вторая часть повести «Двенадцать спящих дев». В октябре — декабре задумано и написано послание «Императору Александру», в декабре создано стихотворение «Теон и Эсхин».

А. Л. Зорин в статье «Послание “Императору Александру” В. А. Жуковского и идеология Священного союза» указывает, что именно работа над этим произведением «составляет для него <Жуковского> основное творческое содержание осени 1814 года»8. На наш взгляд, это некоторое смещение исследовательской оптики. Действительно, Жуковский понимает, что предпринятый труд в случае успеха обеспечит ему почетное место среди русских поэтов, и потому ответственность очень велика. Но все приведенные ученым цитаты взяты из писем к А. И. Тургеневу, который, по словам А. Л. Зорина, в кругу друзей Жуковского «как бы представлял Библейское общество, князя Голицына, а в некотором смысле и самого императора»9. Апелляция к А. Тургеневу объяснялась, по нашему мнению, и тем высоким нравственным авторитетом, которым он пользовался в глазах Жуковского — и за личные качества, и в уважение к памяти его брата Андрея. Личность адресата неизбежно влияет на оценку Жуковским своих поэтических произведений; ср., например, в том же письме А. Тургеневу 1814 года:

    Что тебе сказать одним словом о всех моих поделках, кроме этого Послания? Переведены четыре баллады, да две сочинены, да еще три послания к Вяземскому, не считая всякого рода мелкой дряни, и годной, и негодной. Все это доставлено будет к тебе вместе с прочим, переписанное и совсем готовое для печати. <…> А я теперь принимаюсь за новый подвиг. Певец во стане, предсказавший победы, должен их воспеть; и где же лучше, как не на кремлевских развалинах, посреди народа, пришедшего благодарить Творца побед <…>. Итак, жди нового Певца; место — Кремль; слушатели граждане Москвы; время — день Рождества Христова [Жуковский 1902: XII, 96–97].

Жуковский четко отделяет здесь «важное» от «неважного»: послание императору и замысел «Певца в Кремле» — «подвиг», другие произведения — «мелкая дрянь». Однако такое деление существует лишь в своей системе координат, точнее в письмах Тургеневу, которые прагматически ориентированы на создание образа «поэта-патриота», призванного заменить собой образ «балладника» в глазах широкой аудитории. Согласно письму Жуковского, два первых стихотворения — гражданские деяния, адресатами их являются император и «народ русский». Остальные литературные опусы предназначены вниманию «публики», рядовых читателей: они будут напечатаны в первой части «Стихотворений Василия Жуковского» в 1815 году. Собрание включает и «гражданские» произведения — они открывают книгу. Перед читателем предстает сначала «новый» Жуковский, «певец двенадцатого года», затем — уже известный публике «балладник».

Как мы видели, Жуковский уже в начале своего литературного пути тщательно отбирает произведения для публикации (см., например, историю стихотворений 1806 года). Поэтому предназначенное к печати заведомо не может быть для автора незначительным, «дрянью». При этом Жуковский тщательно расставляет акценты, рассчитанные на понимание адресата и дальнейшее транслирование в определенной аудитории. В этой системе послание «Императору Александру» находится на верхней ступени иерархии, стихотворения «Библия», «К самому себе», «Теон и Эсхин» квалифицируются как «мелкая дрянь», а домашняя шуточная поэзия не существует вовсе. В других условиях и в другой аудитории система оценки будет существенно меняться (см. об этом главу V нашей работы). И это тоже является частью авторской стратегии Жуковского.

Как правило, наличие нескольких синхронных, но резко различных тематически и стилистически групп текстов в творчестве одного автора провоцирует исследователей на раздельное их рассмотрение. Установление писателем рамок внутри своего творчества («для печати / не для печати», «высокое / шуточное, игровое» и пр.) оправдывает разделение. Для Жуковского начала 1810-х годов такие внутренние рамки еще актуальны (позднее, в «павловский» период и еще позднее, в начале 1830-х, его позиция меняется). Соположение и сравнительный анализ синхронно написанных произведений Жуковского, относящихся к разным стилевым и тематическим регистрам, интересны тем, что позволяют увидеть, как автор моделирует в них свой облик и свою роль поэта вообще и «национального поэта», «певца русской славы», в частности. Этот конструируемый образ, в свою очередь, трансформирует поэтику и влияет на стиль Жуковского.

Основы новой поэтики и новой автоконцепции творчества Жуковского закладываются в 1812 году. Так, например, «Послание к А. А. Плещееву в день светлого Воскресения», следующее тематико-стилистическим традициям «дружеского послания», одновременно намечает и диапазон поэтических регистров, которые будет разрабатывать Жуковский в ближайшие годы.

В этом стихотворении свойственный дружескому посланию разностопный неурегулированный ямб сменяется пятистопным, параллельно следует смена поэтических тем: от комического описания посмертной судьбы сочинителя к скрытой дидактике в обращении к адресату:

    И прозу и стихи
             Я буду за грехи
    Марать, марать, марать и много намараю,
    <…>
             Потом устану я марать,
    Потом отправлюся в тот мир на поселенье,
             С фельдъегерем-попом,
             Одетый плотным сундуком,
    Который гробом здесь зовут от скуки.
             Вот вздумает какой-нибудь писец
    Составить азбучный писателям венец,
             Ясней: им лексикон.
    <…>
    Посланье пробежав, суровый мой зоил
    Смягчится, — и прочтут потомки в лексиконе:
    «Жуковский. Не весьма в чести при Аполлоне;
    Но боле славен тем, что изредка писал
    К нему другой поэт, Плещеев;
    <…>
    Как, милый друг, с чувствительной душою,
    Завидовать, что мой кривой сосед
    И плут, и глуп, и любит всем во вред
    Одну свою противную персону;
    Что бог его — с червонцами мешок… [I, 179]

В первой части процитированного отрывка Жуковский воспользовался распространенным сатирическим сюжетом посмертного суда над писателем. Переход к дидактической части послания маркирован подключением балладных мотивов (которые будут широко представлены в балладах о «грешниках»: «Адельстан», «Варвик», «Громобой» и др.):

    И эгоист, слез чуждых хладный зритель,
    За этот хлад блаженством заплатил!
    Прекрасен мир, но он прекрасен нами!
    Лишь добрый в нем с отверстыми очами,
    А злобный сам очей себя лишил!
    Не для него природа воскресает,
    Когда в поля нисходит светлый май;
    Где друг людей находит жизнь и рай,
    Там смерть и ад порочный обретает! [I, 180]

ср. те же мотивы отчуждения грешника от природы в балладах:

    Один Варвик был чужд красам природы:
             Вотще в его глазах
    Цветут леса, вияся плещут воды,
             И радость на лугах! [Жуковский 1902: II, 56];

см. также в поэме «Двенадцать спящих дев»:

    И грешник горьки слезы льет:
    Всему он чужд в природе
    <…>
    Не зрит лишь он златой весны [Жуковский 1902: II, 73].

Свойственное дружескому посланию свободное перетекание тем внутри поэтического сюжета обусловливает стилистическое разнообразие текста. Этическая тема, начавшаяся балладными мотивами, реализуется в центральной части послания в мотивах и образах медитативной лирики Жуковского:

    Но разве зло — страдать среди изгнанья,
    В надежде зреть отечественный край?..
    Сия тоска и тайное стремленье —
    Есть с милыми вдали соединенье
    Без редких бед земля была бы рай!
    Но что беды для веры в Провиденье?
    Лишь вестники, что смотрит с высоты
    На нас святой незримый Испытатель;
    Лишь сердцу глас: крепись! Минутный ты
    Жилец земли! Жив Бог, и ждет Создатель
    Тебя в другой и лучшей стороне! <курсив наш. — Т. Ф.>

Ключевой для Жуковского сюжет неизменно, вне жанровой обусловленности, сопрягается с т.н. «символическим» языком его лирики. Поэтому любое включение элементов этого «символического» языка (в виде, например, отдельных слов) обеспечивает контекстуальную связь стихотворений между собой, создает особого рода сверхтекстовое единство, обеспечивает «узнаваемость» практически любого стихотворения этого автора10.

Формирование этого «языка», точнее, очевидно — стилевого регистра, начинается в элегиях Жуковского — в «Сельском кладбище» и в «Вечере». Его характеризует концентрация абстрактных понятий, зачастую персонифицируемых (графически они при этом выделяются курсивом), сочетание их с образами из античной мифологии, эмоциональный синтаксис (с обилием восклицаний, вопросительных предложений, сложных форм побуждения — с «да» и «пусть/пускай»). Эти особенности обусловлены сюжетно-тематически: постоянной темой является, образно говоря, определение поэзии и поэта.

§ 3. Поэтическая декларация в послании «К Батюшкову»

Принципиальный для начала 1810-х годов, с этой точки зрения, текст Жуковского — это большое (более 650 стихов) стихотворение «К Батюшкову. Послание», написанное вскоре после эпистолы к Плещееву, в ответ на батюшковское «Мои Пенаты. Послание к Ж<уковскому> и В<яземскому>». В свою очередь, Жуковский создает поэтическую декларацию — потому и его послание не было расценено как ответ на послание Батюшкова. Вяземский, которому автор выслал стихотворение для правки, писал Жуковскому: стихотворение «не есть ответ на Батюшкова послание, которое все наполнено сладострастием, эпикуреизмом, негой. Твое есть послание строгого моралиста, не дозволяющего даже иметь и записных красавиц. Сличая оба послания, скажешь тотчас: любезные поэты верно часто видеться не будут!» [I, 573 — прим.]. Вяземский сначала отмечает несоответствие стихотворения Жуковского жанровым рамкам послания, а затем — концептуальные расхождения поэтических позиций. В отзыве Вяземского варьируится основной сюжет устойчивого со-противопоставления двух поэтов, стоявших во главе «школы гармонической точности»: нега и сладострастие поэзии Батюшкова против «девственной» поэзии Жуковского («итальянец» против «немца»).

Традиционное для карамзинистского дружеского послания описание жилища поэта у Жуковского ориентировано на «Мои Пенаты»: «скромна хата» украшена не предметами роскоши, а цветами; «домик» — «укромный», в который нет доступа Скуке, Суете, Алчности и Зависти. Курсивное выделение этих слов в тексте может означать как олицетворение обозначаемых ими понятий, так и цитату — у Батюшкова они выступают в сходной сюжетной функции.

Батюшков, написавший свое послание по мотивам «Обители» Грессе, соблюдает сюжетные и идеологические правила «легкой поэзии». Поэтической условности не мешает и введение столь непривычных для тогдашнего читателя послания деталей, как «двухструнная балалайка» и «стол ветхой» с «изорванным сукном». Герой стихотворения при этом остается целиком в рамках жанровых требований: это скромный, уединенный поэт, который наслаждается покоем, дружбой и «спокойно обладает» своей скромной подругой.

Жуковский отказывается от резкого обновления вещного мира послания, его нововведения находятся на другом уровне — они касаются образа лирического героя и создаваемой поэтической концепции. Сознание героя Батюшкова гармонично, внутренний мир послания целен. Образ жизни, от которого поэт отказывается ради покоя и творчества, забыт им навсегда:

    Фортуна! прочь с дарами
    Блистательных сует!
    Спокойными очами
    Смотрю на твой полет:
    Я в пристань от ненастья
    Челнок свой проводил
    И вас, любимцы счастья,
    Навеки позабыл…11

Жуковский вводит в послание элегические темы и мотивы, разрушающие условную гармонию:

    Почто мы не с крылами
    И вольны лишь мечтами,
    А наяву в цепях?
    Почто сей тяжкий прах
    С себя не можем сринуть,
    И мир совсем покинуть,
    И нам дороги нет
    Из мрачного изгнанья
    В страну очарованья?
    Увы! Мой друг… поэт,
    Призраками богатый,
    Беспечностью дитя, —
    Он мог бы жить шутя;
    Но горькие утраты
    Живут и для него [I, 191–192].

Характерным образом это разрушение напоминает трансформации, которые произойдут в поэзии Батюшкова после кризиса, вызванного событиями 1812 года. Крушение «маленькой философии» как бы предсказано Жуковским в его ответе на «Мои Пенаты». Конечно, в «Моих пенатах» гармония не абсолютна, но на коллизии героя указывает лишь присутствие его антиподов — «любимцев счастия». Жуковский вносит эти коллизии в пространство текста, в поэтический сюжет, тем самым усиливая конфликт героя с миром.

Послание Жуковского тематически делится на три части. В первой соотнесенность с «Моими Пенатами» наиболее очевидна — в описании жилища поэта и его бытия в «маленьком кругу». Вторая часть, наполненная элегическими элементами, выполняет роль антитезиса. Третья часть, начинающаяся со строки «Но полно!.. Муза с нами», представляет читателю индивидуальную концепцию поэзии:

    Но светит для унылой
    Еще души моей
    Поэзии светило.
    Хоть прелестью лучей
    Бунтующих зыбей
    Оно не усмирило…
    Но мгла озарена;
    Но сладостным сияньем,
    Как тайным упованьем,
    Душа ободрена <…> [I, 194].

Поэзия объявляется «путеводителем» героя (ср. авторскую мифологию «фонарей»). Далее в этой части перечисляются необходимые поэту душевные качества — то, что совершенно отсутствует в «Моих Пенатах»; ср.: «О друг! Служенье Муз / Должно быть их достойно». «Песнопения», то есть поэзия, для Жуковского — средство возвышения человека и коррекции его жизненного пути:

    Несчастного дружим
    С сокрытым Провиденьем,
    Жар славы пламеним
    В душе, летящей к благу,
    Стезю к убогих прагу
    Являем богачам,
    Не льстим земным богам,
    И дочери стыдливой
    Заботливая мать
    Гармонии игривой
    Сама велит внимать12.
    Тогда и дарованье
    Во благо нам самим,
    И мы не посрамим
    Поэтов достоянья.

Такова, в самых общих чертах, концепция поэзии в послании Жуковского Батюшкову 1812 года. Для нас важно не продемонстрировать концептуальные различия между «Моими Пенатами» и «К Батюшкову», а указать лишь на особенности понимания Жуковским «легкой поэзии». Традиционно интерпретируя поэзию как интимное занятие, он вносит в него этическую составляющую — представление о внутреннем достоинстве поэта как необходимом качестве. Перечисленные в послании функции поэзии уже указывают на изменение в автоконцепции творчества Жуковского: поэзия является уже не только средством душевного образования самого поэта, но и способна оказывать воздействие на окружающих, направлять их.

Вообще, следует отметить, что в поэтической системе Жуковского постоянным синонимом поэзии становится добродетель (ср. в послании «К кн. Вяземскому и В. Л. Пушкину»: «Поэзия есть добродетель; / Наш гений лучший нам свидетель» [I, 347]). Вне этических категорий поэзия для него не существует, как и искусство в целом. Такое понимание поэзии указывает на близость Жуковского к сентиментальным идеалам, а отнюдь не к романтическим (отсюда — сложное отношение поэта к Лермонтову и однозначно негативное — к Гейне). Место этики в мировоззренческой системе Жуковского может объяснить его обращение к дидактике и даже к педагогике13.

§ 4. Отношения поэта и царя в творческой концепции Жуковского начала 1810-х годов

Актуализация экстралитературных факторов — интерес Жуковского к проблемам литературной репутации, к социальным и этическим функциям поэзии — отразилась на формирующейся в его творчестве начала 1810-х годов концепции поэзии. Изменение литературного и социального статуса Жуковского в эти годы обусловило особую значимость для его творческого мировоззрения проблемы отношений искусства и власти, поэта и царя. Поэзия осмысляется им не только с точки зрения метафизической, но и в ситуации отношений с земной властью. Для описываемого периода творчества поэта основным текстом в этом отношении является послание «Императору Александру». Оно обозначило поворот в понимании Жуковским роли поэзии и в творческой судьбе самого автора. Однако здесь будут важны и другие стихотворения, вне контекста которых описание позиции Жуковского не будет полным.

В послании «К Батюшкову» Жуковский представил свое понимание «интимной» поэзии, проповедующее отказ от громкой славы и «земных хлопот». Однако примерно в то же время (первая половина 1812 года) он переводит «кантату» Драйдена «Пиршество Александра, или Сила гармонии». Мы не будем рассматривать особенности трансформации источника, так как для нас важнее поэтическая идеология, эксплицированная в этом стихотворении. К тому же авторские указания и некоторые эпистолярные свидетельства14 указывают на связь перевода из Драйдена с замыслом послания «Императору Александру» [I, 581–584 — прим.].

Как указывает современный комментатор этого стихотворения Э. Жилякова, «Пиршество Александра» могло явиться откликом на вторжение наполеоновских войск в Россию в июне 1812 года. Позволим себе усомниться в предположении исследователя: война с Наполеоном только начиналась, в «Пиршестве» же действие начинается после победы Александра над врагом. Видимо, военные ассоциации здесь не так существенны. Если же обратить внимание на изменения в заглавии переводного текста, авторский замысел можно уточнить. Жуковский меняет формулировку оригинала «Power of Music» («Сила / могущество музыки») на «Сила гармонии». Соответственно, в образе Тимотея выделяется не то, что он музыкант, а то, что он — сочинитель, творец гармонии музыки и слов.

Объектом воздействия гармонии становится в этом тексте уже не просто смертный, а полубог, царь, «бранный герой» — Александр Македонский. Его соименность русскому императору, а также остальные исторические ассоциации делают соотнесенность с Александром I бесспорной. Описание ситуации «певец и царь» позднее, в момент создания послания «Императору Александру», приобретет прогностический характер. «Чувствительный» царь, согласно замыслу переводчика кантаты, будет слушать певца и подчиняться его миропониманию. Уже в это время Жуковский обдумывает возможные отношения «первого поэта» и царя, как бы примеряет на себя роль «певца славы» — хотя до воплощения этого сюжета пройдет еще немало времени. Характерно, что в апреле 1814 года (первое упоминание о замысле послания «к нашему Марку-Аврелию» появится через месяц — в мае) Жуковский в письме к другу вспоминает о переводе из Драйдена, явно относя его к своим творческим удачам: «Думаю, что на следующей почте пришлю тебе свои переписанные творения. Прошу тебя с компаниею добрых критиков — именно Уварова и Дашкова — переглядеть их и то, что нужно будет выбросить, выбросить без сожаления. Пощадите только Пиршество Александра. Что ни бредит Воейков, а этот перевод хорош»15.

Создание «Певца во стане…» — оригинальная реализация идей, которые привлекли Жуковского в кантате Драйдена. Певец силой поэтической гармонии заставляет слушать — воинов, военачальников, вождей. При этом характерная сюжетная параллель указывает на близость двух текстов — «Пиршества…» и «Певца…»: в них обоих песня вызывает у слушателей сменяющие друг друга эмоции (воинственный пыл, ярость, жалость к поверженному врагу, гордость победой, грусть по оставленным близким, тоску по любви). В 1814 году переводная кантата и «Певец…» образуют авторский контекст, содержательный фон восприятия «Императору Александру».

Перевод из Драйдена предшествует «Певцу во стане…» — подобно тому, как перевод «Lenore» предшествует «Светлане», при всей понятной условности такого сопоставления. В творческой биографии Жуковского выстраиваются, таким образом, определенные жанровые и тематические линии, а кроме того — пары так называемых «дублетов». Автореференция входит в авторский замысел: поэт задает перспективу восприятия реферирующих поэтических текстов (см. об этом, в частности, главы I, IV и V настоящей работы).

Выше мы отметили, что «Пиршество Александра» в переводе Жуковского ситуативно приобрело прогностический характер. Описание отношений поэта и царя Жуковский проецировал на свое возможное положение в русской литературе. Писатель обращается к победам Александра Македонского, чья ассоциация с личностью русского императора была вполне прозрачна и привычна для современников. К моменту написания «Певца во стане…» этот, условно говоря, поэтический прогноз начинает оправдываться: в ходе войны произошел перелом (именно осенью 1812 года, когда писался «Певец во стане…»), победа Наполеона становится призрачной. Так молодой, но уже признанный поэт оказывается в роли певца-«пророка» — хотя бы в собственных глазах. Отрефлексированное поэтом изменение статуса дает ему «лицензию» и на обращение к царю.

Кроме того, право на обращение обусловлено равенством поэта и царя в художественном мире Жуковского. В отношении к божественной воле, к Провидению все люди уравниваются; ср. в послании к А. Н. Арбеневой (1812):

    <…> царь, судья, и воин, и писатель,
    Не равные степенями, равны
    В возвышенном к прекрасному стремленье,
    Всем на добро одни права даны! [I, 217]

Стремление к добру и исполнение воли Провидения делают поэзию и власть истинными — в этом отношении поэт и царь тоже сближаются у Жуковского: несоблюдение правил лишает царя права на власть, а поэта — права на творчество и признание. Иными словами, и тот, и другой теряют право на исполнение своей миссии по отношению к другим людям («руководство» в прямом и в метафорическом смыслах). «Равенство» царя и поэта в творческой системе Жуковского делает их в определенной степени «сотрудниками», соревнователями.

Вскоре после написания «Певца во стане…» Жуковский находит повод напомнить о своем поэтическом «предвидении» — в стихотворении, рассчитанном на высочайшее внимание. В 1812 году он обращается к А. И. Тургеневу с просьбой напечатать «Певца во стане…». Осенью 1813 года выходит второе издание16 под покровительством вдовствующей императрицы Марии Федоровны (на ее счет, в пользу автора, который был к тому же награжден перстнем). Жуковский хотел предпослать книге поэтическое посвящение «Государыне императрице Марии Федоровне», но императрица «дедикации» не приняла. В этом стихотворении поэт напоминал о своем «пророчестве»:

    Я старца зрел, избранного Царем;
    Я зрел Славян, летящих за вождем
    На огнь и меч, и в каждом взоре мщенье —
    И гением мне было восхищенье,
    И я предрек губителю паденье,
    И все сбылось — губитель гордый пал… [I, 257; курсив наш. — Т. Ф.]

Сбывшееся «предсказание» подтверждает право поэта на говорение; ср. в письме к П. А. Вяземскому от 1 декабря 1814: «А я теперь принимаюсь за новый подвиг <«Певец в Кремле»>. Певец во Стане, предсказавший победы, должен их воспеть…» [II, 459 — прим.; курсив наш. — Т. Ф.]17.

§ 5. Работа над посланием «Императору Александру»

Установление принципов творчества и одновременное осмысление отношений художника с миром и с земной властью приводит Жуковского к замыслу послания «Императору Александру». У него появляется ощущение внутренней готовности — нравственной и творческой, ощущение соответствия «высоте» предмета. Осенью 1814, «долбинской осенью», работа над посланием отражается на метаописательном уровне в других произведених Жуковского. Метаописательный фрагмент включается в дружеское «Послание к Плещееву» («Ну, как же вздумал ты, дурак…»):

    Меня и Музы посещают,
    И Аполлон доволен мной!
    И под пером моим налой
    Трещит — и план и мысли есть,
    И мне осталось лишь присесть
    Да и писать к Царю посланье!
    Жди славного, мой милый друг,
    И не обманет ожиданье!
    Присыпало все к сердцу вдруг,
    И наперед я в восхищенье
    Предчувствую то наслажденье,
    С каким без лести в простоте,
    Я буду говорить стихами
    О той небесной красоте,
    Которая в венце пред нами! [I, 340]

Размышления о программе послания неоднократно появляются и в переписке Жуковского с Александром Тургеневым, которому готовится роль посредника при передаче стихотворения ко двору.

Осенью 1814 Жуковский гораздо отчетливее и последовательнее в своем понимании поэтического творчества и художнического поприща, нежели в 1812 году. В эпоху «Певца во стане…» перед писателем лежало два равновероятных творческих пути: быть певцом «русской славы» или продолжать быть «скромным певцом». Первый вариант был обусловлен социально и исторически, но оказался временной поэтической маской (больше в таком духе Жуковский писать не будет, за исключением нескольких стихотворений в 30-е годы). Психологически ближе казался поэту второй вариант. Так, в посланиях к своей приятельнице А. Н. Арбеневой, которая советовала ему идти «служить царю», Жуковский отказывается от славы:

    Ты мне судьбу завидную сулишь
    И скромное мое воображенье
    Высокою надеждой пламенишь.
    Но жребий сей, прекрасный в отдаленье,
    Сравнится ль с тем, что вижу пред собой?
    <…>
    Я не рожден, мой друг, под той звездой,
    Которая влечет во храм Фортуны;
    Мне тяжелы Ареевы перуны
    <…>
    И сильным вслед, бессильный, не дерзай!
    Им круг большой, ты действуй в малом круге!18 [I, 216–217]

В следующем послании к ней, более «домашнем», игровом, Жуковский описывает ту «службу», к которой он способнее — службу «султану Фебу»:

    И лезу прямо к небу,
    С простых чинов начав!
    Я прежде был пристав
    Крылатого Пегаса
    <…>
    Но вскоре произвел
    Не в очередь, за рвенье,
    И прочим в поощренье,
    Державный Феб потом
    Меня истопником
    Своих племянниц Граций [I, 219].

В создаваемой поэтом пародийной автоконцепции устанавливается иерархия ценностей: служба Фебу для героя стихотворения важнее службы царю, к ней герой способнее:

    Мой чин на Пинде мал,
    Но жду я повышенья!
    Итак, за приглашенье
    Идти служить царю
    Я вас благодарю,
    Но с Фебом не расстанусь! [I, 220]

После «Певца во стане…» меняется самооценка Жуковского. Поэзия — тоже служба отечеству. Ею писатель может приносить пользу:

    Я обращу на пользу дар певца —
    Кому дано бряцаньем лиры стройным
    Любовь к добру переливать в сердца,
    Тот на земле не тщетный обитатель [I, 217].

Литературное творчество приобретает для Жуковского в это время свою окончательную ценность. Теперь поэзия ставится наравне с государственной службой и со служением отечеству. Размышления над своей биографией приводят поэта к переоценке поэзии.

§ 6. «Слава» в поэтической концепции Жуковского начала 1810-х годов

Если литературные занятия способны поставить писателя наравне с теми, кто служит России, почему для Жуковского в 1813–1814 годы так важно восприятие его творчества в придворных кругах, в царской семье, т.е. признание самых высокопоставленных читателей? Почему слава, от которой поэт в 1800-х — 1812-м годах отказывался так упорно, становится теперь для него «драгоценна»19.

Поворот в воззрениях Жуковского был замечен и современниками, хотя критические замечания и принадлежат более позднему времени (второй половине 1810-х годов). Стремление к высочайшему признанию выглядело в это время анахронизмом, помимо того, что вообще могло отдавать сервильностью. Сам Жуковский еще недавно писал о славе так («К А. Н. Арбеневой», 1812):

    <…> Для многих есть венец.
    Удавка тем, кто ищет славы низкой,
    Кто без заслуг, бескрылые, ползком,
    Вскарабкался к вершине Пинда склизкой —
    И давит Феб лавровым их венком [I, 216].

Объяснение внезапному повороту находится не только в биографических обстоятельствах, о которых мы писали в начале этой главы (творчество как замена душевной личной жизни). Само понятие славы приобретает для Жуковского иной смысл — реализованный в одном уподоблении.

Осенью 1814 года в Долбино Жуковский пишет несколько посланий в стихах, адресованных П. А. Вяземскому и В. Л. Пушкину (написаны 13–17 октября): «Preambule» («На этой почте все в стихах…»), «Вот прямо одолжили…» и «К князю Вяземскому и В. Л. Пушкину. Послание». Они возникли как реплики в поэтическом диалоге Вяземского и Пушкина, относящемся к основному направлению литературной полемики тех лет — к спору шишковистов и карамзинистов (см. об этом комментарии О. Б. Лебедевой [I, 699–706]). Перечисленные послания Жуковский включил в реестр «долбинских стихотворений». При жизни автора в его поэтические собрания неизменно включалось только третье стихотворение — «К князю Вяземскому и В. Л. Пушкину», два других не печатались. Видимо, именно это послание из трех было для поэта программным.

Послание писалось по плану (впервые он был опубликован П. А. Ефремовым; уточненная републикация: [I, 704]), что косвенно также указывает на программный характер этого послания — как и наличие двух вариантов сюжетного развития в плане, впрочем, достаточно близких. Само послание в тетради Жуковского помещается непосредственно после плана и довольно точно ему следует.

Послание Жуковского, как это характерно для жанра дружеского стихотворного послания, строится вокруг темы поэзии и поэта. Центральный (по значению, а не по текстовому объему) образ стихотворения — Мемнон, которому уподобляется поэт. «В лирике Жуковского 1814 г., — отмечает комментатор, — образ Мемнона встречается весьма часто, как метафора поэтического вдохновения, ср. стихотворение “Добрый совет. В альбом В. А. А.<збукину>” (“Пока заря не воссияла — / Бездушен, хладен, тих Мемнон…”), а также фрагмент первопечатной редакции послания “К Воейкову” (“Добро пожаловать, певец…”) <…> изображает статую Мемнона» [I, 703 — прим.]. Однако этот образ не так важен для нашего сюжета.

В посланиях широко представлены темы поэзии и славы. И их интерпретация Жуковским примечательна. Поводом для обращения к ним становится судьба Озерова, мифологизируемая будущими арзамасцами. Согласно мысли Жуковского, автора Моины погубила не поэзия, а непонимание. Для поэта наслаждение выше похвалы, но важно и понимание:

    Сладостная мысль быть понимаему. — Но если бы все понимали. Мемнон ждет солнца и поет для него, но для мрачной окружающей его природы он нем и безгласен. Что же достояния дарования, что не все его понимают, что оно только для добрых [I, 704].

В этом фрагменте плана заключена не только основа всей последующей мифологизации фигуры Озерова, но и определение смысла творчества для самого Жуковского.

Согласно идеям этого конспективного плана, творчество само по себе является наградой художнику:

    Кто в душе поэт, тот верно ценит наслаждение выше похвалы! <…> В мнении завистников только то тяжело, что оно есть злоба — а быть предметом злобы тяжко. Но дарование невредимо. И без потомства поэт имеет много; все благородные души на его стороне [I, 704].

Ср. в стихотворном послании:

    А нам, друзья, из отдаленья
    Рассудок опытный велит
    Смотреть на сцену, где гремит
    Хвала — гул шумный и невнятный;
    Подале от толпы судей!
    <…>
    Мы независимо, в тиши
    Уютного уединенья,
    Богаты ясностью души,
    Поем для Муз, для наслажденья… [I, 348]

Поэт вводит различение двух «видов» славы: истинной — «чистой» и ложной — «низкой»:

    Слава и брань низки — это скелет, обвитый цветами! Работа сама собой служит и наградою! А голос немногих — вот слава, которою питаются несуетность и сердце! [I, 704].

Ср. в стихотворном варианте:

    Поэзия есть добродетель;
    Наш гений лучший нам свидетель.
    Здесь славы чистой не найдем —
    На что ж искать? Перенесем
    Свои надежды в мир потомства…
    <…>
    Для нас все обольщенья славы!
    Рука завистников-судей
    Душеубийственной отравы
    В ее сосуд не подольет,
    <…>
    Страшись к той славе прикоснуться,
    Которою прельщает Свет —
    Обвитый розами скелет;
    Любуйся издали, поэт,
    Чтобы вблизи не ужаснуться [I, 348].

«Чистая» слава особенна тем, что она передается потомству и являет истинное достоинство художника. Зависть современников и пристрастность судей не переживут испытания временем.

Именно здесь в предварительном плане послания появляется важное уподобление:

    И без потомства поэт имеет много <…>. Сверх того потомство. Ему передаст он свою славу как добродетельный свое счастие будущей жизни.

    <…> Как добродетельный, не подчинимся року; здесь несмотря на его гонения, переносить свои надежды в лучший мир. Так поэт — надеется на потомство, но он как добрый имеет наслаждение собой и одобрение истинных душ [I, 407].

Мы приводим оба варианта сравнения — из дублетных вариантов плана. При том, что во втором фрагменте сравнение обращено, смысл его остается прежним. Понятия поэзии и добродетели в послании Жуковского прямо уравниваются. Поэзия приносит творцу истинное наслаждение и сама по себе является наградой, как для добродетельного человека творимое им добро есть наслаждение и награда. Оценить и поэзию, и добродетель на земле способны только «истинные души». Ожидать всеобщего признания не следует. Добродетельный человек ожидает счастья, или воздаяния за добро, лишь за гробом, в другой жизни. Там его ждет истинная оценка и признание — как и поэта, который истинную славу обретет в потомстве, а не у современников. Именно этим слава и «драгоценна» — как залог воздаяния, поэтому она и служит целью устремлений художника.

Жуковский, пережив глубокий личный кризис в начале 1810-х, приходит к убеждениям, которыми он будет руководствоваться во всей своей последующей жизни. Христианская религия становится для него душевным переживанием, а не набором формальных ритуалов (ср. «поститься — это не значит есть грибы»). Необходимость отказа от личного счастья заставляет Жуковского возлагать надежды на иное существование, на иную жизнь, когда души любящих смогут, наконец, соединиться по воле Творца.

В эстетическом плане реализация этих идей приводит в возникновению варианта романтического «двоемирия» (вечное Там в творческой системе Жуковского). Сюжет произведений в самом общем виде можно описывать как отношения Там и Здесь, определение героя (лирического героя или персонажа) в его положении относительно земного и «иного» миров.

Христианские добродетели, активно творимое добро, по убеждениям Жуковского, являются единственным залогом загробной встречи. Об этом свидетельствуют постоянный мотив в письмах и записях для себя: «быть достойным Маши», «быть достойными нашего счастья». В земной жизни не следует ждать награды за добро.

Поэзия также может быть признана лишь немногими избранными — при жизни поэта, который «поет, мечтает — и блажен». Истинную оценку ему дают грядущие поколения. До них доходит только «высокая» слава, как только истинно добродетельные поступки делают человека достойным его будущей жизни. Поэтическое бессмертие — слава — становится для Жуковского своего рода эквивалентом бессмертия души, которое давало поэту душевные силы и надежду на счастье.

Выход в придворный круг, в свете этих идей, был возможностью расширить тот «узкий круг» деятельности, которым ранее поэт ограничивал свою жизненную сферу. Расширение этого круга есть увеличение «пользы» от поэзии, т.е. умножение добра в мире — потому что поэзия очищает и возвышает души.

Таким образом, к середине 1810-х годов Жуковский в своем творческом и личном, душевном развитии приходит к взаимодействию этических и эстетических идей, к пониманию своего художнического предназначения. Особая интерпретация понятия славы, основанная на религиозных параллелях, обусловила изменение литературных установок поэта. Идеалы «уединенной», интимной поэзии сменяет устремление к грядущей славе, осознание творческой миссии.

Ориентация на поведение Карамзина-литератора остается принципиальной. Об этом Жуковский еще раз заявляет в послании к Вяземскому и В. Пушкину. В противопоставлении Озерова и Карамзина правда, как считает Жуковский, — на стороне последнего:

    Увы! Димитрия творец
    Не отличил простых сердец
    От хитрых, полных вероломства.
    Зачем он свой сплетать венец
    Давал завистникам с друзьями?
    Пусть Дружба нежными перстами
    Из лавров сей венец свила —
    В них Зависть тернии вплела;
    И торжествует: растерзали
    Их иглы славное чело —
    Простым сердцам смертельно зло:
    Певец угаснул от печали.
    <…> Карамзин, друзья,
    Разимый злобой, несраженный
    И сладким лишь трудом блаженный,
    Для нас пример и судия.
    <…> он о славе забывает
    В минуту славного труда;
    Он беззаботно ждет суда
    От современников правдивых,
    Не замечая и лица
    Завистников несправедливых [I, 347–349].

В посланиях Жуковского к Вяземскому и В. Л. Пушкину 1814 года не только эксплицирована новейшая этико-эстетическая концепция автора, но и заложены основы арзамасской мифологии. Впоследствии Жуковский станет одним из создателей «Арзамаса» и автором арзамасской «галиматьи». Она же в значительной своей части произрастает из домашней поэзии Долбина, Муратова и Черни, зачастую иронически направленной на принципиальный для Жуковского жанр — балладу.

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Александр Иванович был к «должности» не очень способен, Жуковский навязывает ему эту роль. После смерти Андрея Тургенева он чувствует необходимость в старшем товарище, таком, каким был для него покойный. См. письмо Александру Тургеневу от 16 сентября 1805: «Никого из вас, это разумеется, я не любил с такою привязанностию, как брата <Андрея Тургенева>, то есть, не будучи с ним вместе, я его воображал с сладким чувством был к нему ближе; ему подавал руку с особенным, приятным чувством; я не знаю, как-то отменно весело было чувствовать его руку в моей руке; между нами было более сродства, по крайней мере, с моей стороны <…> я потерял в ней <его дружбе> то, чего не заменю или не возвращу никогда: он был бы моим руководцем, которому бы я готов был даже покориться; он бы оживлял меня своим энтузиазмом. Но, братцы, мы можем быть друг для друга многим, очень многим, всем, со временем, разумеется, не вдруг!» (Письма В. А. Жуковского к Александру Ивановичу Тургеневу. М., 1895. С. 14–15); или позднее: «Одним словом, нам надобно быть друзьями, товарищами в этой бедной жизни, в которой ничто не радует, по крайней мере не радует продолжительно; одна мысль будет меня всегда восхищать, мысль о таком человеке, как ты, которого дружба должна быть для меня светильником. <…> Здесь я один; почти все, что вокруг себя вижу, мне не отвечает, а мне нужна подпора» (Там же. С. 16). Назад

2 Письма В. А. Жуковского к Александру Ивановичу Тургеневу. С. 76. Назад

3 Приведенная реплика Жуковского, конечно, не может полностью опровергнуть устоявшиеся мнения о роли переводов в его творческой системе. Но она заставляет осторожнее интерпретировать отбор писателем текстов для перевода. Особенно, на наш взгляд, это касается ранних прозаических переводов Жуковского, которые он делал для издательства Смирдина, ср., например, перевод флориановского «Дон Кишота». Назад

4 Письма В. А. Жуковского к Александру Ивановичу Тургеневу. С. 77–78. Назад

5 Там же. Постоянной переписчицей текстов Жуковского была А. А. Воейкова (Протасова). Ей была посвящена баллада «Светлана», имя героини которой стало постоянным прозвищем Воейковой. Баллада о «диаволе» — видимо, «Громобой», первая часть будущей повести «Двенадцать спящих дев».

Интересно, что Жуковский посвящает свои баллады только Воейковой, баллад, посвященных Марии Протасовой-Мойер, мы не обнаружим (хотя аллюзии на историю их отношений присутствуют не в одном балладном тексте: см., например, «Алина и Альсим», «Эолова арфа», «Алонзо»). Видимо, это обусловлено не только различиями в характерах учениц Жуковского (ср. Саша — Аллегро и Маша — Пенсероза в «Стихах, присланных с комедиями, которые К*** хотели играть» (1811) [I, 176–177]), но и представлениями поэта о «валентности» баллады. Жуковский говорит о своих балладах с неизменным оттенком иронии («Уж то-то черти, то-то гробы!»), несмотря на актуальность жанра для него. «Высокое» амплуа поэта исключает баллады; как мы видим, для Жуковского жанровая иерархия сохраняет свое значение: «въехать в потомство» поэт рассчитывает не на балладах, а при помощи более серьезных, более «высоких» жанров — эпическая поэма, «высокое» послание и т.д. При этом, видимо, жанр баллады дает автору свободу, возможность «забалтываться» и играть. Назад

6 В. А. Жуковский в воспоминаниях современников. М., 1999. С. 47. Назад

7 Сходную попытку «замены» мы отмечаем в более раннем письме Жуковского А. Тургеневу (предположительно 1806): «Обстоятельства мои теперь идут так, мой любезный, добрый и неизменный Александр, что, может быть, я должен буду ограничить себя одною дружбою. Эта счастливая идея блеснула сию минуту в моем сердце. Так, любезный друг, быть может для счастия жизни буду искать прибежища в тебе; ты, может быть, должен будешь заменить для меня многое; что с одной стороны потеряю, то буду стараться заменить тобою. Идея радостная, идея, которая должна быть для меня теперь усладительна! Мы будем действовать вместе, друг для друга, действовать достойным друг друга образом. По крайней мере эту жизнь можно будет назвать жизнию благородною и почти счастливою. Забудем ли когда нибудь нашего брата? Забудем ли когда нибудь друг друга? Брат, ради Бога, возобновим свою дружбу и будем жить, имея перед глазами один другого; тогда по крайней мере душа не увянет» (Письма В. А. Жуковского к Александру Ивановичу Тургеневу. С. 23). Так же в свое время Жуковский будет отказываться в письмах к Маше Протасовой от «счастия с нею» ради «счастия ею». «Минимальность» грамматической замены должна была метафорически означить для поэта незначительность замены биографической (что, конечно, было далеко не так). Назад

8 Зорин А. Послание «Императору Александру» В. А. Жуковского и идеология Священного союза // Новое литературное обозрение. 1998. № 32. С. 113. Назад

9 Там же. С. 123. Еще в 1806 году Жуковский в письме к А. И. Тургеневу и Д. Н. Блудову давал им советы относительно языка, пригодного для высочайших манифестов: «Если не ошибаюсь, то в сочинении манифеста <об образовании милиции 30 ноября 1806 — прим. П. Бартенева> участвовал и ты <А. Тургенев>: кажется, есть в нем сходство с твоим слогом. Вообще написан хорошо, но вы забыли, государи мои, что говорите с Русским народом, следовательно не должны употреблять языка ораторского, а говорить простым, сильным и для всех равно понятным <…> Я бы написал проповедь простую, но сильную, которую бы разослал по всем приходам и велел бы читать перед народом» (Письма В. А. Жуковского к Александру Ивановичу Тургеневу. С. 25–26). Назад

10 Очевидно, именно эта особенность Жуковского — его способность любую поэтическую тему увязать с ключевым сюжетом своего творчества и тем самым «повысить» ее — и была охарактеризована желчным Вяземским как «доение духовного козла», к которому Жуковский «страсть как легко» привыкает. Назад

11 Батюшков К. Н. Опыты в стихах и прозе. М., 1977. С. 267. Назад

12 Обратим внимание на отсылку к известному пассажу из И. И. Дмитриева. Назад

13 Жуковский еще в начале 1807 года говорит о педагогическом поприще как возможном и даже желательном для себя в письме к А. И. Тургеневу: «Для чего ты не написал, какого рода служба меня ожидает? Нужны выгоды. Я не очень буду доволен, если меня определят куда нибудь, в первую открывшуюся должность! Сверх того, чем меньше зависимости, тем было бы лучше. Нет ли у вас например какого нибудь библиотекарского места с хорошим жалованьем, и вообще я бы желал места по части просвещения» (Письма В. А. Жуковского к Александру Ивановичу Тургеневу. С. 30–31). Назад

14 «При имени Государя сердце распаляет воображение. Кто подумает о лести! <…> У меня бродит в голове мысль, что если б 25-го Декабря было бы для нас то же, что для Англичан день святой Сесилии, чтобы непременно каждый год была сочинена ода на этот день и положена на музыку? Почему бы не быть у нас Дрейденам, Попам и Конгревам?» (Письма В. А. Жуковского к Александру Ивановичу Тургеневу. С. 127). Кантата Драйдена была написана именно ко дню св. Сесилии. Жуковский убрал соответствующий подзаголовок при переводе.

Письмо Жуковского к А. И. Тургеневу в издании датируется октябрем 1814 года (Письма В. А. Жуковского к Александру Ивановичу Тургеневу. С. 125), в примечаниях к Полному собранию сочинений и писем Жуковского Э. Жилякова относит его к ноябрю. Видимо, вопрос о датировке письма нуждается в уточнении. Назад

15 Письма В. А. Жуковского к Александру Ивановичу Тургеневу. С. 114. Назад

16 См. об этом письмо к А. И. Тургеневу от 20 мая 1813: «Я получил от Ивана Ивановича Дмитриева письмо, в котором он говорит, что Государыне вдовствующей Императрице угодно сделать второе издание моей песни; я поспешил переписать эту пиесу и доставил ее к И. И., приложив к ней и Послание к Ея Величеству» (Письма В. А. Жуковского к Александру Ивановичу Тургеневу. С. 100–101). Назад

17 В послании «К Саше Арбеневу» (1814) также говорится о пророческом даре поэта, хотя в более традиционном смысле: «Ты знаешь, что поэту дан / Талант божественный: предзнанье!..», «Но я — пророк...», «болтливый твой пророк» [I, 302]. Назад

18 Ср. с постоянным девизом М. Протасовой и Жуковского: Activite dans une petit cercle. Назад

19 Цит. по: Веселовский А. С. В. А. Жуковский. Поэзия чувства и «сердечного воображения». С. 150. Назад


* Татьяна Фрайман. Творческая стратегия и поэтика В. А. Жуковского (1800-е — начало 1820-х годов). Тарту, 2002. С. 59–82. Назад
© Татьяна Фрайман, 2002.
Дата публикации на Ruthenia 17/01/04.

personalia | ruthenia – 10 | сетевые ресурсы | жж-сообщество | независимые проекты на "рутении" | добрые люди | НОВОСТЬ: Ruthenia в Facebook
о проекте | анонсы | хроника | архив | публикации | антология пушкинистики | lotmaniania tartuensia | з. г. минц

© 1999 - 2013 RUTHENIA

- Designed by -
Web-Мастерская – студия веб-дизайна